Неточные совпадения
Как грустно мне твое явленье,
Весна, весна! пора любви!
Какое томное волненье
В моей душе,
в моей крови!
С каким тяжелым умиленьем
Я наслаждаюсь дуновеньем
В лицо мне веющей весны
На лоне сельской
тишины!
Или мне чуждо наслажденье,
И всё, что радует, живит,
Всё, что ликует и блестит,
Наводит скуку и томленье
На душу мертвую давно,
И всё ей кажется темно?
Она любила на балконе
Предупреждать зари восход,
Когда на бледном небосклоне
Звезд исчезает хоровод,
И тихо край земли светлеет,
И, вестник утра, ветер веет,
И всходит постепенно день.
Зимой, когда ночная тень
Полмиром доле обладает,
И доле
в праздной
тишине,
При отуманенной луне,
Восток ленивый почивает,
В привычный час пробуждена
Вставала при свечах она.
Прогулки, чтенье, сон глубокой,
Лесная тень, журчанье струй,
Порой белянки черноокой
Младой и свежий поцелуй,
Узде послушный конь ретивый,
Обед довольно прихотливый,
Бутылка светлого вина,
Уединенье,
тишина:
Вот жизнь Онегина святая;
И нечувствительно он ей
Предался, красных летних дней
В беспечной неге не считая,
Забыв и город, и друзей,
И скуку праздничных затей.
Воображаясь героиней
Своих возлюбленных творцов,
Кларисой, Юлией, Дельфиной,
Татьяна
в тишине лесов
Одна с опасной книгой бродит,
Она
в ней ищет и находит
Свой тайный жар, свои мечты,
Плоды сердечной полноты,
Вздыхает и, себе присвоя
Чужой восторг, чужую грусть,
В забвенье шепчет наизусть
Письмо для милого героя…
Но наш герой, кто б ни был он,
Уж верно был не Грандисон.
Так, полдень мой настал, и нужно
Мне
в том сознаться, вижу я.
Но так и быть: простимся дружно,
О юность легкая моя!
Благодарю за наслажденья,
За грусть, за милые мученья,
За шум, за бури, за пиры,
За все, за все твои дары;
Благодарю тебя. Тобою,
Среди тревог и
в тишине,
Я насладился… и вполне;
Довольно! С ясною душою
Пускаюсь ныне
в новый путь
От жизни прошлой отдохнуть.
Враги! Давно ли друг от друга
Их жажда крови отвела?
Давно ль они часы досуга,
Трапезу, мысли и дела
Делили дружно? Ныне злобно,
Врагам наследственным подобно,
Как
в страшном, непонятном сне,
Они друг другу
в тишинеГотовят гибель хладнокровно…
Не засмеяться ль им, пока
Не обагрилась их рука,
Не разойтиться ль полюбовно?..
Но дико светская вражда
Боится ложного стыда.
Она поэту подарила
Младых восторгов первый сон,
И мысль об ней одушевила
Его цевницы первый стон.
Простите, игры золотые!
Он рощи полюбил густые,
Уединенье,
тишину,
И ночь, и звезды, и луну,
Луну, небесную лампаду,
Которой посвящали мы
Прогулки средь вечерней тьмы,
И слезы, тайных мук отраду…
Но нынче видим только
в ней
Замену тусклых фонарей.
В те дни, когда
в садах Лицея
Я безмятежно расцветал,
Читал охотно Апулея,
А Цицерона не читал,
В те дни
в таинственных долинах,
Весной, при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших
в тишине,
Являться муза стала мне.
Моя студенческая келья
Вдруг озарилась: муза
в ней
Открыла пир младых затей,
Воспела детские веселья,
И славу нашей старины,
И сердца трепетные сны.
Я был рожден для жизни мирной,
Для деревенской
тишины:
В глуши звучнее голос лирный,
Живее творческие сны.
Досугам посвятясь невинным,
Брожу над озером пустынным,
И far niente мой закон.
Я каждым утром пробужден
Для сладкой неги и свободы:
Читаю мало, долго сплю,
Летучей славы не ловлю.
Не так ли я
в былые годы
Провел
в бездействии,
в тени
Мои счастливейшие дни?
«Я влюблена», — шептала снова
Старушке с горестью она.
«Сердечный друг, ты нездорова». —
«Оставь меня: я влюблена».
И между тем луна сияла
И томным светом озаряла
Татьяны бледные красы,
И распущенные власы,
И капли слез, и на скамейке
Пред героиней молодой,
С платком на голове седой,
Старушку
в длинной телогрейке:
И всё дремало
в тишинеПри вдохновительной луне.
Как он умел казаться новым,
Шутя невинность изумлять,
Пугать отчаяньем готовым,
Приятной лестью забавлять,
Ловить минуту умиленья,
Невинных лет предубежденья
Умом и страстью побеждать,
Невольной ласки ожидать,
Молить и требовать признанья,
Подслушать сердца первый звук,
Преследовать любовь и вдруг
Добиться тайного свиданья…
И после ей наедине
Давать уроки
в тишине!
Он пел любовь, любви послушный,
И песнь его была ясна,
Как мысли девы простодушной,
Как сон младенца, как луна
В пустынях неба безмятежных,
Богиня тайн и вздохов нежных;
Он пел разлуку и печаль,
И нечто, и туманну даль,
И романтические розы;
Он пел те дальные страны,
Где долго
в лоно
тишиныЛились его живые слезы;
Он пел поблеклый жизни цвет
Без малого
в осьмнадцать лет.
Когда прибегнем мы под знамя
Благоразумной
тишины,
Когда страстей угаснет пламя
И нам становятся смешны
Их своевольство иль порывы
И запоздалые отзывы, —
Смиренные не без труда,
Мы любим слушать иногда
Страстей чужих язык мятежный,
И нам он сердце шевелит.
Так точно старый инвалид
Охотно клонит слух прилежный
Рассказам юных усачей,
Забытый
в хижине своей.
Начал он заводить между ними какие-то внешние порядки, требовал, чтобы молодой народ пребывал
в какой-то безмолвной
тишине, чтобы ни
в каком случае иначе все не ходили, как попарно.
Все это облечено было
в тишину невозмущаемую, которую не пробуждали даже чуть долетавшие до слуха отголоски воздушных певцов, наполнявших воздух.
В это же время был выгнан из училища за глупость или другую вину бедный учитель, любитель
тишины и похвального поведения.
Вы посмеетесь даже от души над Чичиковым, может быть, даже похвалите автора, скажете: «Однако ж кое-что он ловко подметил, должен быть веселого нрава человек!» И после таких слов с удвоившеюся гордостию обратитесь к себе, самодовольная улыбка покажется на лице вашем, и вы прибавите: «А ведь должно согласиться, престранные и пресмешные бывают люди
в некоторых провинциях, да и подлецы притом немалые!» А кто из вас, полный христианского смиренья, не гласно, а
в тишине, один,
в минуты уединенных бесед с самим собой, углубит во внутрь собственной души сей тяжелый запрос: «А нет ли и во мне какой-нибудь части Чичикова?» Да, как бы не так!
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да ведет себя похвально; а
в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил учитель, не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением
в лице и
в глазах, как
в том училище, где он преподавал прежде, такая была
тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников
в течение круглого года не кашлянул и не высморкался
в классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
Прошло минут с десять. Было еще светло, но уже вечерело.
В комнате была совершенная
тишина. Даже с лестницы не приносилось ни одного звука. Только жужжала и билась какая-то большая муха, ударяясь с налета об стекло. Наконец, это стало невыносимо: Раскольников вдруг приподнялся и сел на диване.
Вдруг послышалось, что
в комнате, где была старуха, ходят. Он остановился и притих, как мертвый. Но все было тихо, стало быть померещилось. Вдруг явственно послышался легкий крик или как будто кто-то тихо и отрывисто простонал и замолчал. Затем опять мертвая
тишина, с минуту или с две. Он сидел на корточках у сундука и ждал, едва переводя дух, но вдруг вскочил, схватил топор и выбежал из спальни.
«Не уйти ли?» Но он не дал себе ответа и стал прислушиваться
в старухину квартиру: мертвая
тишина.
Тарас видел, как смутны стали козацкие ряды и как уныние, неприличное храброму, стало тихо обнимать козацкие головы, но молчал: он хотел дать время всему, чтобы пообыклись они и к унынью, наведенному прощаньем с товарищами, а между тем
в тишине готовился разом и вдруг разбудить их всех, гикнувши по-казацки, чтобы вновь и с большею силой, чем прежде, воротилась бодрость каждому
в душу, на что способна одна только славянская порода — широкая, могучая порода перед другими, что море перед мелководными реками.
— Стой, стой! — прервал кошевой, дотоле стоявший, потупив глаза
в землю, как и все запорожцы, которые
в важных делах никогда не отдавались первому порыву, но молчали и между тем
в тишине совокупляли грозную силу негодования. — Стой! и я скажу слово. А что ж вы — так бы и этак поколотил черт вашего батька! — что ж вы делали сами? Разве у вас сабель не было, что ли? Как же вы попустили такому беззаконию?
— Слышу! — раздалось среди всеобщей
тишины, и весь миллион народа
в одно время вздрогнул.
Нет, Бог с ним, с морем! Самая
тишина и неподвижность его не рождают отрадного чувства
в душе:
в едва заметном колебании водяной массы человек все видит ту же необъятную, хотя и спящую силу, которая подчас так ядовито издевается над его гордой волей и так глубоко хоронит его отважные замыслы, все его хлопоты и труды.
— Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай: ты будешь жить у кумы моей, благородной женщины,
в покое, тихо; никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота,
тишина; есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто не будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь платишь?
С уходом Тарантьева
в комнате водворилась ненарушимая
тишина минут на десять. Обломов был расстроен и письмом старосты и предстоящим переездом на квартиру и отчасти утомлен трескотней Тарантьева. Наконец он вздохнул.
Он был как будто один
в целом мире; он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался
в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет
в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет
в траве, искал и ловил нарушителей этой
тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него
в лапах.
Странен человек! Чем счастье ее было полнее, тем она становилась задумчивее и даже… боязливее. Она стала строго замечать за собой и уловила, что ее смущала эта
тишина жизни, ее остановка на минутах счастья. Она насильственно стряхивала с души эту задумчивость и ускоряла жизненные шаги, лихорадочно искала шума, движения, забот, просилась с мужем
в город, пробовала заглянуть
в свет,
в люди, но ненадолго.
Предметы теряли свою форму; все сливалось сначала
в серую, потом
в темную массу. Пение птиц постепенно ослабевало; вскоре они совсем замолкли, кроме одной какой-то упрямой, которая, будто наперекор всем, среди общей
тишины, одна монотонно чирикала с промежутками, но все реже и реже, и та, наконец, свистнула слабо, незвучно,
в последний раз, встрепенулась, слегка пошевелив листья вокруг себя… и заснула.
В доме воцарилась глубокая
тишина; людям не велено было топать и шуметь. «Барин пишет!» — говорили все таким робко-почтительным голосом, каким говорят, когда
в доме есть покойник.
И
в доме мало-помалу нарушалась
тишина:
в одном углу где-то скрипнула дверь; послышались по двору чьи-то шаги; на сеновале кто-то чихнул.
То же было с Обломовым теперь. Его осеняет какая-то, бывшая уже где-то
тишина, качается знакомый маятник, слышится треск откушенной нитки; повторяются знакомые слова и шепот: «Вот никак не могу попасть ниткой
в иглу: на-ка ты, Маша, у тебя глаза повострее!»
Как зорко ни сторожило каждое мгновение его жизни любящее око жены, но вечный покой, вечная
тишина и ленивое переползанье изо дня
в день тихо остановили машину жизни. Илья Ильич скончался, по-видимому, без боли, без мучений, как будто остановились часы, которые забыли завести.
Тихо; только раздаются шаги тяжелых, домашней работы сапог Ильи Ивановича, еще стенные часы
в футляре глухо постукивают маятником, да порванная время от времени рукой или зубами нитка у Пелагеи Игнатьевны или у Настасьи Ивановны нарушает глубокую
тишину.
А сам Обломов? Сам Обломов был полным и естественным отражением и выражением того покоя, довольства и безмятежной
тишины. Вглядываясь, вдумываясь
в свой быт и все более и более обживаясь
в нем, он, наконец, решил, что ему некуда больше идти, нечего искать, что идеал его жизни осуществился, хотя без поэзии, без тех лучей, которыми некогда воображение рисовало ему барское, широкое и беспечное течение жизни
в родной деревне, среди крестьян, дворни.
Тишина идеальная; пройдет разве солдат какой-нибудь по улице или кучка мужиков, с топорами за поясом. Редко-редко заберется
в глушь разносчик и, остановясь перед решетчатым забором, с полчаса горланит: «Яблоки, арбузы астраханские» — так, что нехотя купишь что-нибудь.
Ольга довоспиталась уже до строгого понимания жизни; два существования, ее и Андрея, слились
в одно русло; разгула диким страстям быть не могло: все было у них гармония и
тишина.
Что же стало с Обломовым? Где он? Где? На ближайшем кладбище под скромной урной покоится тело его между кустов,
в затишье. Ветви сирени, посаженные дружеской рукой, дремлют над могилой, да безмятежно пахнет полынь. Кажется, сам ангел
тишины охраняет сон его.
Полдень знойный; на небе ни облачка. Солнце стоит неподвижно над головой и жжет траву. Воздух перестал струиться и висит без движения. Ни дерево, ни вода не шелохнутся; над деревней и полем лежит невозмутимая
тишина — все как будто вымерло. Звонко и далеко раздается человеческий голос
в пустоте.
В двадцати саженях слышно, как пролетит и прожужжит жук, да
в густой траве кто-то все храпит, как будто кто-нибудь завалился туда и спит сладким сном.
И
в доме воцарилась мертвая
тишина. Наступил час всеобщего послеобеденного сна.
Ему представилось, как он сидит
в летний вечер на террасе, за чайным столом, под непроницаемым для солнца навесом деревьев, с длинной трубкой, и лениво втягивает
в себя дым, задумчиво наслаждаясь открывающимся из-за деревьев видом, прохладой,
тишиной; а вдали желтеют поля, солнце опускается за знакомый березняк и румянит гладкий, как зеркало, пруд; с полей восходит пар; становится прохладно, наступают сумерки, крестьяне толпами идут домой.
Настали минуты всеобщей, торжественной
тишины природы, те минуты, когда сильнее работает творческий ум, жарче кипят поэтические думы, когда
в сердце живее вспыхивает страсть или больнее ноет тоска, когда
в жестокой душе невозмутимее и сильнее зреет зерно преступной мысли, и когда…
в Обломовке все почивают так крепко и покойно.
Мир и
тишина покоятся над Выборгской стороной, над ее немощеными улицами, деревянными тротуарами, над тощими садами, над заросшими крапивой канавами, где под забором какая-нибудь коза, с оборванной веревкой на шее, прилежно щиплет траву или дремлет тупо, да
в полдень простучат щегольские, высокие каблуки прошедшего по тротуару писаря, зашевелится кисейная занавеска
в окошке и из-за ерани выглянет чиновница, или вдруг над забором,
в саду, мгновенно выскочит и
в ту ж минуту спрячется свежее лицо девушки, вслед за ним выскочит другое такое же лицо и также исчезнет, потом явится опять первое и сменится вторым; раздается визг и хохот качающихся на качелях девушек.
А может быть, сон, вечная
тишина вялой жизни и отсутствие движения и всяких действительных страхов, приключений и опасностей заставляли человека творить среди естественного мира другой, несбыточный, и
в нем искать разгула и потехи праздному воображению или разгадки обыкновенных сцеплений обстоятельств и причин явления вне самого явления.
Тишина и невозмутимое спокойствие царствуют и
в нравах людей
в том краю. Ни грабежей, ни убийств, никаких страшных случайностей не бывало там; ни сильные страсти, ни отважные предприятия не волновали их.
Немец был человек дельный и строгий, как почти все немцы. Может быть, у него Илюша и успел бы выучиться чему-нибудь хорошенько, если б Обломовка была верстах
в пятистах от Верхлёва. А то как выучиться? Обаяние обломовской атмосферы, образа жизни и привычек простиралось и на Верхлёво; ведь оно тоже было некогда Обломовкой; там, кроме дома Штольца, все дышало тою же первобытною ленью, простотою нравов,
тишиною и неподвижностью.
Однажды
тишина в природе и
в доме была идеальная; ни стуку карет, ни хлопанья дверей;
в передней на часах мерно постукивал маятник да пели канарейки; но это не нарушает
тишины, а придает ей только некоторый оттенок жизни.
Я ощущал
в ней
тишину; волнение любочестия и обуревание властолюбия ее не касалися.
Сто невольников, пригвожденных ко скамьям корабля, веслами двигаемого
в пути своем, живут
в тишине и устройстве; но загляни
в их сердце и душу.